Я подумал о Стяжателе, и мне сразу стало как-то нехорошо: все-таки фра Пачоли не мальчик уже — скоро седьмой десяток разменяет, сердце пошаливает иногда, и мошки перед глазами витают…
Пришел в себя, когда на лицо полилась ледяная вода, а щеки заболели от хлопков. То Салаи с Заратустрой, усадив хворое тело монаха на топчан близ печи, принялись плескаться из внесенного с улицы ведра, причем Заратустра решил для пущего эффекта отходить меня своими лапищами по физиономии.
— Ты мне этак мозги вынесешь, Томмазо! — проворчал я.
Но Перетола гоготнул:
— Это ничего, только ума добавлю, фра Лука! Вон не читали записи мессера? Те, где он говорит, мол, самое первое, что ему в жизни вспоминается — это коршун, который сел к нему в колыбели на грудь, отворил клювом уста и надавал хвостом пощечин. Зато видали, какой умник вырос?
— Астро, ты же не коршун, — сочувственно вздохнул Салаино, часто-часто моргая и растирая мне кисти рук. — А дури в тебе столько, что любому ударом голову отвернешь и не заметишь.
Тут к нам с радостными воплями вбежали два подмастерья из соседнего помещения:
— Встречайте! Встречайте!
А вслед за ними уже входил мессер да Винчи, разодетый по-зимнему и, судя по огонькам в глазах, чрезвычайно счастливый видеть нас.
— Ну и жара тут! — воскликнул маэстро, легко высвобождая плечи из-под зимнего, отороченного мехом, плаща; на пышной черной шапке его, посверкивая напоследок, таял снег.
— А вы как хотели, сер да Винчи? — развел руками Заратустра и, прежде чем сунуться к Леонардо, вытер с них копоть о свой подфартучник. — Открытый горн, стало быть!
Это была бурная встреча. Даже мне, перепуганному подозрениями Салаино и мыслями о проникших сюда асурах из будущего, передалась всеобщая радость.
— Так что там… с Борджиа? — шепнул я мастеру, когда мы обнялись.
— Позже скажу, — изменившимся тоном ответил он и тут же во всеуслышание объявил о том, что нам с ним и с Заратустрой непременно нужно отлучиться.
Мы втроем вышли на морозец. Хотя назвать здешние потуги на холод морозом мне как Денису Стрельцову было бы трудно, снег все же припорошил округу и продолжал сыпаться на вычурные крыши старинного города, скрывая грязь улиц. Здесь запросто можно было увидеть развалившихся посреди дороги свиней или прохаживавшихся вдоль канав горделивых гусаков. Город шумел, поглощенный своей собственной жизнью.
— Сюда нам, — сказал Томмазо, и мы свернули в узкий проулок, не доходя до университетской территории.
— Проезжая Барбигу, — обращаясь, как я понял, ко мне, заговорил вдруг Леонардо, — видел я птицу… У нас на флорентийском диалекте их называют «кортоне»… И было у меня странное чувство, как будто она парит, сужая круги, следит именно за мною. Я нарочно либо шпорил коня, либо останавливался, а кортоне соответственно взмахивала крыльями и летела скорее, или же, неподвижно замирая в воздухе, начинала подниматься ввысь и кружила на одном месте.
— Как выглядит эта птица? — снова ощутив сердцебиение и хватая его за бархатный рукав утепленной куртки, взволнованно спросил я.
Леонардо, не сбавляя шага, извлек из карманной прорези в своем длинном черном колете кусок картона, нашел с краю более или менее свободный от рисунков участок и все так же на ходу в минуту набросал там очертания орлана.
— Гарута! — вырвалось у меня. Скрывая слезы счастья, я закрыл лицо ладонями: — Господи, они пробились, они нас ищут!
Художник лишь похлопал меня по плечу.
Мы пробрались в тайную комнату с другой стороны квартала, через задворки. Конечно, она сообщалась скрытой дверью с остальными помещениями мастерской, которые мы заняли в результате моего ходатайства перед настоятелем монастыря. Но знали об этом проходе через кузню лишь посвященные, поэтому Леонардо справедливо избрал пусть и дальний, но куда более надежный маршрут к нашей цели, хоронясь от любопытствующих глаз.
Две «Тандавы» стояли на своих местах, тускло поблескивая в полутьме. Третья лежала, распластав «лепестки», половины которых еще не хватало. Но эта часть была не самой сложной. Будет куда труднее в условиях эпохи Ренессанса полностью скопировать «начинку», отвечавшую за принцип работы «la Macchina infernale». На это уже и так ушли годы, а финала всё не видно. Однако Заратустра был сообразительным парнем, руки у него росли оттуда, откуда нужно, поэтому надежды меня не покидали. Конечно, показывать ему всего я не стал, и мессер да Винчи со мной согласился: поговаривали, что очень уж интересуется наш Томмазо «чернокнижными» учениями, а пройди он от и до через все этапы воссоздания машины времени, еще неизвестно, чем это может обернуться в дальнейшем.
«Еретиков» в Европе по-прежнему терзали и поджаривали. Католическая инквизиция, которую на рубеже второго и третьего тысячелетий новой эры псевдоисторики пытались обелить, сваливая все зверства исключительно на инквизицию протестантскую, а то и подавно на завышенное в документах число человеческих жертв, в действительности оказалась именно институтом мракобесия. За тупой и глухой обороной трусливого, озлобленного, оголтелого невежества здесь обреченно угасали всякие проблески здравого смысла. Будучи в теле монаха-францисканца, я успел разобраться в подробностях не понаслышке, и лучше бы в моей исторической подкованности на месте этого эпизода оставалось большое белое пятно — мне спалось бы крепче!
Так что старый приятель мессера был осведомлен лишь в том, что мы конструируем военную машину по заказу Борджиа. Я подозревал, что и сам Леонардо осознанно самоотстранился от сборки, поэтому и медлил с приездом, хотя Чезаре мог отпустить его от двора в любое время. Мессер бросил по сему поводу единственную фразу и больше уже о том не заговаривал: «Впервые не стремлюсь узнать всего, — сказал он мне в зашифрованном письме. — Я даже боюсь, как бы не просочились ко мне в голову опасные подробности нашего дела. Не то чтобы я сам себе не доверял, мой друг, но вы же знаете эту ученую блажь!»